СТАРОЕ ФОТО СЕМЕЙСТВА РОМАНОВЫХ

СТАРОЕ ФОТО СЕМЕЙСТВА РОМАНОВЫХ

Это будет еще один текст о 1913-м, о последнем годе перед тем, как всё кончилось и началось совсем другое. В отличие от остальных, он будет во многом состоять из цитат. Плюс под вопросом окажется сама (почти) аксиома о конце одного и начале другого после 1 августа 1914 года.

1 июля 1913 года Франц Кафка записывает в дневнике: «Картина празднования трехсотлетия Романовых в Ярославле на Волге. Царь, царевны угрюмо стоят на солнце, лишь одна из них, хрупкая, немолодая, вялая, опирающаяся на зонтик, смотрит прямо перед собой. Наследник престола на руках огромного, с непокрытой головой, казака. На другой фотографии давно проехавшие мимо мужчины продолжают отдавать честь». Думаю, если погуглить, эти снимки можно найти и сейчас; Кафка явно изучал их в местной немецкоязычной газете.

В этой записи многое интересно; самое неинтересное — видеть в двух случайных снимках некое пророчество к тому, что случилось с изображенными там людьми, со страной, где сделаны фотографии, с другой страной, где они напечатаны, с людьми, которые читали эту газету, с континентом вообще, где все вышеописанное происходит, наконец, с самим Францем Кафкой. Мол, одна царевна вялая, вся семья смотрит уныло, а «мужчины», проехавшие мимо, по инерции продолжают отдавать честь. Огромное возникает искушение увидеть здесь даже не символ, а аллегорию грядущего горя — честь отдавать уже некому. И припереть все рассуждение знаменитой фразой Розанова о Руси, слинявшей за три дня.

На самом деле, ничего особенного на этих фото нет. Долгие, утомительные, пышные празднования в самом жарком месяце лета — как тут не утомиться, не сделаться вялым? Одевались тогда основательно, не то что сейчас; оттого, думаю, тепловые удары были значительно чаще, чем нынче. Казаки (или офицеры? надо все-таки найти те снимки) непонятно кому отдают честь, так как несовершенная фотографическая техника того времени еще не поспевала за тогдашним не очень быстрым движением жизни.

Кафку интересует не экзотизм далекой страны; наоборот, он видит в ней часть своего мира, часть Европы; в его описании Романовы похожи на обычную мещанскую семью на отдыхе. Полное сходство не нарушает даже наследник на руках огромного казака — типичный цирк, не жизнь. Для Кафки цирк был концентрацией зловещей странности обыденного мира; место, где люди дают волю как своей шизофрении, так и особенно своей паранойи.

Последний сборник его прозы «Голодарь» (Кафка читал корректуру незадолго до смерти) состоит из четырех рассказов; первый из них — о цирковом гимнасте, который так любил свое искусство, что принялся жить наверху, на трапеции (три других истории — о домохозяйке, о мышиной певице и об артисте-голодаре).Так что царевич на руках казака — не причуда полуварварской династии, правящей в варварской стране, а образ мира, метафора чудовищной его надежности: страшно хрупкий подросток покоится в устрашающе мощных руках обычного человека. Чисто кафковский (не «кафкианский»!) образ.

Итак, казак. С одной стороны, служилый человек, даже не солдат или там генерал, а представитель целого служилого сословия. Сословия, созданного властью, чтобы оно ей служило — в обмен на строго отмеренные вольности. Служилый по факту рождения, некоторым образом, обреченный на службу, приговоренный к ней. Эта идея Кафке понравилась бы. С другой стороны: символ удивительной ненадежности общества — стоит казаку опустить (намеренно или случайно) руки, как юное утонченное существо просто погибнет. Хрупкость становится оборотной стороной устойчивости.

Речь не об устойчивости романовской монархии, тут дело другое — механизм мира, десятилетиями безошибочно функционировавший в Европе (другого мира Кафка не знал), висит, на самом деле, над бездной, стоит только навести фокус, внимательнее приглядеться к нему. Не зря же пассаж о трехсотлетии Романовых упакован в дневнике между двумя другими записями. Первая — чисто мещанская, вторая — тоже, только там не мещанская жизнь, а кино про dolce vita, которое смотрят мещане. Первый такой: «Из отеля «Де Саксе» выходит супружеская пара, совершающая свадебное путешествие. Пополудни. Бросают открытку в почтовый ящик. Измятая одежда, расслабленная походка.; пасмурно, прохладно. На первый взгляд малохарактерные лица».

Последняя запись за 01.07.1913: «Миллионер на экране в кино «Рабы золота». Запомнить. Это спокойствие, медленные целеустремленные движения, при необходимости ускоренный шаг, подрагивания руки. Богат, избалован, ублажен, но как он вскакивает, словно слуга, и обследует комнату в лесном трактире, где он заперт». Перед нами та самая жизнь, которой мы, европейцы, живем. Миллионы новобрачных ездят в свадебные путешествия, пишут открытки родственникам и друзьям, гуляют расслабленно. И лица у них (нас) все так же малохарактерны. И кино про миллионеров снимают в изобилии. На экране богачи спокойны и так далее, хотя часто страдают приступами беспокойства и паники. Последнее особенно важно.

Сколь бы надежным ни казался наш мир, он хрупок и его держит на руках огромный казак. Этот казак обречен держать его, но придет время и он уронит/швырнет свою ношу на землю. И мир погибнет. Оттого даже самые удачливые из нас (напр., миллионеры, учитывая отношение к деньгам как к универсальному эквиваленту) мечутся в запертых комнатах. Катастрофы происходят из ничего, гром гремит на фоне безмятежного голубого неба.

Чуть меньше, чем за год до этой записи в дневнике, Кафка сочиняет первый свой шедевр, рассказ «Приговор». Там обыденный семейный разговор заканчивается отцовским проклятием и сын бежит топиться в реку. Отмечу две детали. Роковая беседа ведется о приятеле сына, который живет в Петербурге. И, самое любопытное — первая фраза рассказа звучит так: «Было чудесное весеннее воскресное утро».

Теперь самое время попытаться понять характер этих самых надежных рук, на которых покоится неизлечимо больной наследник. Да, сословие. Да, казаки. Служилые люди. 25 мая 1917-го, через четыре насыщенных года после безмятежного лета 1913-го, Александр Блок возвращается к брошенному в том же 1913-м дневнику. Первая запись начинается так: «Старая русская власть делилась на безответственную и ответственную. Вторая несла ответственность перед первой, а не перед народом. Такой порядок требовал людей верующих (вера в помазание), мужественных (нераздвоенных) и честных (аксиомы нравственности). С непомерным же развитием России вглубь и вширь, он требовал еще — все повелительнее — гениальности. Всех этих свойств давно уже не было у носителей власти в России. Верхи мельчали, развращая низы. Все это продолжалось много лет. Последние годы, по признанию самих носителей власти, они были уже совершенно растеряны. Однако равновесие не нарушалось. Безвластие сверху уравновешивалось равнодушием снизу». Дальше тоже интересно, но остановимся на этом.

Принято считать, что Блок скверно писал прозой, мол, отрывисто, без красот, как-то даже чуть ли не вицмундирно. Это неправда. Его дневник — одно из самых стилистически поучительных чтений на русском языке, и в этой записи от 25.05.1917 Блок себе не изменил. Любой прожженный публицист не удержался и сыграл бы на двусмысленном слове «безответственный»; Блок же делает вид, что он знает лишь одно значение — «власть, не ответственная ни перед чем и ни перед кем». Описание власти и служилого люда (от чиновников и армии до тех же казаков) как самодостаточной системы — холодное и точное, как и бесстрастный анализ условий, при которых эта власть — распространяясь вширь и вглубь — может функционировать. Собственно, Блок о руках казака и о тех, кто смотрит на это фото. Чтобы не уронить наследника, казак должен быть не только не только верующим, мужественным и честным, в нынешних условиях он должен быть еще и гениальным. Наследник (безответственная власть) тоже должен быть таковым. Очевидно, что для такого совпадения шансов практически нет. Оттого наследник обречен упасть.

Плюс «равнодушие снизу» — это условие еще важнее. «Снизу» — это не обе части «власти», это «смотрящие на них». Если «власть» в этой схеме есть чисто русский колорит (казаки, цари и прочая хохлома), то «снизу» плюс тамошнее равнодушие — вещь всеобщая. Равнодушие рождается из привычки, привычки к несправедливости; идиотское современное интеллигентское «эх, нам бы ваши проблемы» есть отражение того, «нижнего» общеевропейского равнодушия к устройству хрупкого мира. Несправедливость настолько глубока и укоренена в устройстве европейской (в т. ч. русской) жизни, что ей даже невозможно возмущаться; со стороны единственная реакция на нее — чувства, слезы, эта дешевая субституция мышления и действия.

На следующий день после записи о юбилее Романовых, 2 июля 1913-го года Кафка фиксирует в дневнике: «Плакал над отчетом во суде над двадцатитрехлетней Марией Абрахам, задушившей из-за нужды и голода девятимесячную дочь Барбару мужским галстуком, который она носила вместо подвязки и сняла с ноги. Совершенно банальная история». Кафка плачет над отчетом не из-за трагичности произошедшего, он поражен не отклонением от нормы, а тем, что перед ним норма, банальность. Несправедливость банальна, она рождает равнодушие (Мария Абрахам задушила дочь даже не из-за отчаяния, а от равнодушия), равнодушие является, по Блоку, условием существования конструкции мира, включающего самодостаточную, замкнутую на себе власть. Это странный цирк, в котором сложнейший трюк воздушного гимнаста может раз за разом повторятся только если зрители тупо, безо всякого интереса, смотрят на него. Стоит им отвернуться или выразить недовольство, как все рухнет.

Он, собственно, и начал рушиться в августе 1914-го, но не рухнул еще до конца. Величайшее заблуждение считать, что мы живем уже в каком-то другом эоне. Да, другие руки держат другого мальчика, но вот равнодушный взгляд на них — тот же. И тот же мир, который бросает этот взгляд. Собственно, все революции и катастрофические пертурбации прошлого века пришли оттуда. Кто с кем воюет, немцы с французами, или русские с австрийцами, белые с красными, или красные с коричневыми, для этой области несправедливости совершенно неважно; ни политический, ни культурный, ни даже социально-экономический факторы здесь не работают. Эта область находится вне этики, ибо какая, к черту, мораль, когда душат собственную дочь мужским галстуком, который по бедности носят вместо дамской подвязки? Кроме безразличной привычки к страданию здесь нет ничего, разве что иногда, когда появляется возможность сделать страдающими других, эта возможность реализуется. И тогда полыхают барские усадьбы, о чем справедливо писал Блок, мол, не зря горят, не зря.

Только не следует считать вышенаписанное упражнением либо в социальной проповеди, либо веховскими разговорчиками про отвратительную благодетельную власть, что штыками своими охраняет нас (кого? какая власть? спрашиваю я, поглядывая в окно, где третье поколение лондонских безработных беззаботно гонят мячик перед тем, как развезти заказчикам очередную партию субстанций) от гнева народного. Штука заключается в том, что мы все — случайно не оказавшиеся ни в роли наследника, ни в роли казака с огромными руками — находимся среди равнодушной публики. Не «они», а «мы» жгли барские усадьбы, расстреливали попов, устраивали еврейские погромы, маршировали под свастикой, серпом и молотом и чертом лысым.

Только нашим равнодушием и длится тот самый мир, что обещал кончиться в 1914-м, но не кончился. Онтологизируя социальную несправедливость, мы автоматически принимаем в ней участие, причем чаще всего в страдательном залоге. Любой банковский клерк считает унижения на службе нормальной частью мироустройства, а сами банки — непременным элементом мира. Одновременно, наш клерк нисколько не возмутится тому обстоятельству, что за какую-то чушь, которой он занимается, получает раз в десять (в лучшем случае) больше любого учителя. Впрочем, и учитель тоже привычно безразличен к этому, у него свои скелеты в шкафу.

«Что же делать?», — спросит нетерпеливый юноша. А ничего. Проблема в том, что коллективно разрешить эту проблему невозможно, не рискнув обрушить здание, покоящееся на частной собственности, семье и государстве. Индивидуально — да, выключив себя из этой системы; однако сие сложно и общей погоды не сделает. А так остается лишь перебирать (теперь уже на компьютерном экране) фотографии с какого-то другого юбилея, плакать над уголовной хроникой и помнить всегда, что любое чудесное весеннее воскресное утро может закончиться добровольным прыжком в воду.

P. S. 30 августа 1913 года, перед тем, как прервать дневник на полтора месяца, Кафка записал: «Где найти спасение? Сколько неправд всплывает, которых я уже и не помню». В том же году Розанов («Опавшие листья». Короб первый): «Революция сложена из двух пластинок: нижняя и настоящая, arheus agens ее — горечь, злоба, нужда, зависть, отчаяние. Это чернота, демократия. Верхняя пластинка — золотая: это сибариты, обеспеченные и не делающие; гуляющие; не служащие. Но они чем-нибудь «на прогулках» были уязвлены, или — просто слишком добры, мягки, уступчивы, конфетны». То, что началось через год после этих записей — катастрофа (с почти полной заменой) золотой пластинки. Нижняя, настоящая — по-прежнему дребезжит. И все всплывают неправды, о которых никто не помнит пока.

Кирилл Кобрин
polit.ru