ЛЕВ ЛЕНЧИК. И жизнь продолжается...

ЛЕВ ЛЕНЧИК. И жизнь продолжается...

СТРАНА ТАКОЙЯ

Моя родословная очень проста,
ни знатных имен, ни фамильного склепа,
как жизнь, коротка и, как святость, нелепа,
и в слове – всего лишь на четверть листа.

Такойя – страна, где родился и рос,
и вырос, и жил – не скажу припеваючи,
однако достойно и часто играючи
сносил всё, что сделано в мире для слёз.

Такойя, Такойя – запомни, мой друг
(на карте пока ее след не заметен)!
В ней люди как люди и ветер как ветер,
и всё, как везде, – из потех и потуг.

Но есть в ней и то, что не так, как везде:
свободна она от соблазна туманов,
помпезных словес и высоких обманов
и только верна своей малой звезде.


БЕССМЕРТНЫЙ ПУШКИН

Я Пушкина встретил не в Царском селе,
не всадником медным на медном коне,
летящим из города муз на Неве,
не жарких страстей африканцем,
а русской судьбы иностранцем.

С копною волос, украшавших чело,
"Европа, – сказал он, – больна тяжело,
страна наша – вровень с Европой".

"Но ты же бессмертен, – сказал я в ответ, –
а бед для бессмертных как будто бы нет".
"Но беды ведь тоже бессмертны", –

Сказал, улыбнулся, взглянул на постель,
где раненный он же стонал и потел,
и боль его адом пытала.

Я ахнул, смешался, не знал, что сказать:
стоял предо мною, смотрел на кровать,
в которой он сам же метался.

Метался от боли в крестце и бедре
и чувствовал: все отлетит на заре:
и боль, и душа, и неволя.

А тот, что стоял, величав и курчав,
мне нечто о жизни и смерти внушал,
но я вопрошал о бессмертье.

Мол, что оно, где оно, как ему в нем
с его непокорным и острым умом,
но что-то в тот миг приключилось.

Проснулся!
Бессмертье сползало с равнин,
и ветер гулял по верхушкам осин,
и вдаль от меня уходил господин,
во фраке, с густой шевелюрой
и с пулей вдогонку – аллюром.

Аллюром скакала та пуля за ним,
гналась! Но он шел нераним, невредим –
и было во мне ликованье.


* * *
О Русь моя, жена моя, до боли...
(А. Блок)

Эта явь, эти сны о России –
царстве слова, беды от ума.
Вся в пылу коронации силы,
по старинке врагами дымя.

Тяжела, голодна, горделива,
нерастраченной муки полна,
то невеста в цветных переливах,
то в суровых заботах жена.

То прикинется – видано ль? – мужем,
то племянником, то сиротой,
с рюмкой пьяной водицы на ужин,
с вечным детством и вечной слезой.

То ли ад, то ли яд постоянства,
то ли явь, – не понять, – то ли сны,
то ли пленная муза пространства
самой грустной на свете страны?


* * *
На родине темно опять,
рука вождя крепка,
и реки снова катят вспять,
и зорче глаз Чека.

А здесь у нас во всем хаос
и ярмарка идей,
и каждый сам себе и босс,
и раб судьбы своей.

Летает, падает, встает
и вновь, и вновь один
живет, набравши в рот свобод,
пустыни господин.


КАЗНЬ ПО-БОЖЕСКИ

Всё по-божески свершали – по Корану,
пыткой праведной всем миром покарали,
убивали, как предписано, камнями,
погрузив сперва по пояс в чрево ямы.

Тут же чрево забросали грубым грунтом,
руки намертво связали за спиною,
и торчало из земли живым обрубком
то, что было дочкой, матерью, женою.

Да, вчера еще – жена и мать, и дочка,
а сейчас – мишень пещеры и пещерства,
обреченная на высший суд – и точка.
На святое и божественное зверство...

И никак теперь ничем не защититься,
даже хрупкою ладошкой рефлекторно,
вся открыта, – молода и белолица, –
в самом нежном, в самом трепетном и тонком.

А пред нею палачей толпа бурлила,
"Бог велик! Аллах велик!" взрывалось ревом,
палачи-то – из друзей, родных и милых,
и отца, и двух сынов, любимых кровно.

Кровь стекала по глазам, щекам и шее,
вся рубашка на груди в крови – хоть выжми,
боль пронзала с каждым камнем и, немея,
рисовала в небе кровью лик всевышний.

Это неба изолгавшиеся нити
угасали на последней дряхлой ноте...
Только месиво кровавое из плоти
еще долго день и ночь клевали птицы.


ОБОЖЕСТВЛЕНЬЕ

Обожествляем всегда кого-то,
обожествленье всегда чревато
заплечным страхом, холодным потом,
отцовской ласкою бесноватой.

Обожествленье любых субстанций:
вещей, деяний, крестов, канонов,
смертей во имя, побед и санкций,
речей и родин, всевышних тронов, –

Обожествленье чревато стоном,
сиротством мысли, хулой, холопством,
холуйской хваткой, кандальным звоном,
стеной, подменой, крутым потомством.

Всё пожирает обожествленье,
всё, кроме тленья и пенья хором,
фанфар и маршей с лихим задором,
стихов подполья и бденья, бденья...


* * *
Он не жил, а тужил: справедливость искал,
повторял без конца: человек, что шакал,
что ни видел вокруг, всё не то и не так,
каждый третий подлец, а четвертый дурак.

Справедливость его не водилась нигде,
каждый жил, как умел, по себе, по судьбе
и плевал на его бескорыстную прыть,
понимая, что главное все-таки – жить.

Ну а он все искал и искал, и искал
справедливость и смысл человечьих начал,
и страдал глубоко, и не спал по ночам,
предаваясь в сердцах огнеметным речам.

Отзвенели года – ничего не стряслось:
мир бурлил и скулил, и летел под откос,
ну, а он умирал, одинок и колюч,
кто-то в белом над ним хохотал из-за туч.


ОПРАВДАНИЕ ТВОРЦА

За что люблю я нашего Творца –
он с нами не возился без конца,
раз-два – и всё, и дальше – выходной.
Спасибо его лени затяжной,
всего шесть дней он положил работе,
оставив мир в незавершенной плоти,
не в совершенстве благостном, а так,
как будто все, что сделал, – чистый брак.

Зато нам есть, что делать, чтоб без скуки
бурлила жизнь и в радости, и в муке,
чтоб было с кем браниться и страдать,
любить и ненавидеть, и искать,
и знать, к каким высотам устремляться,
с кем горы воротить и с кем сражаться,
чтобы затем, в какой-то миг блаженства,
назвать это – путями совершенства.


* * *
Я есть еще. Я здесь – я в этом мире.
А мир рычит и требует корней.
Но нет корней, как нет коней, в помине,
ни разу в жизни не было коней.

На что мне кони, корни, лай собачий?
Машина есть в две сотни лошадей,
в ней и кружу – вслепую, наудачу,
под свист ветров, в беспечности огней.

Я без лица, без голоса, без дома,
частица мирозданья – вот и всё,
издерган весь, весь в ссадинах погромов…
"Корней, корней!", – звереет вороньё.

Пощады нет безродным, безголосым,
погрязшим в тине собственных теней –
и лупит дрянь по кровле, по колесам
в припадке отмороженных корней.


Я НИЧЕЙНЫХ КРОВЕЙ

Радость малая – знать, что старик,
обретаться в тисках сострадания,
знать, что крик – скоморошен и дик, –
он мой крест и мое основание.

Я постиг мир бескрылья и крыл,
перерыл все дела человечества,
ничего не нашел, не открыл,
став мишенью себя и отечества.

А теперь бы взнуздать оптимизм
на костях онемевшего ропота,
чтобы всё же любить эту жизнь,
эту сшибку бессилья и опыта,

Эту прорву знамен и затей,
где царят и разброд, и гармония.
Я ничейных кровей, я – ничей,
в кратком шаге от крика безмолвия.


* * *
Дефицита на Богов не значится,
и религий вроде бы навалом.
Что же мы всё плачем не наплачемся,
да и всё нам то не так, то мало?

Что же и под Божьим оперением,
будучи прямым Его подобьем,
не живется нам без озверения
на другие Божие подобья?

Ночь молчит – в увечьях. Мысли веером
в горизонт впиваются картечью.
Всё приемлю: веру и безверие,
весь зверинец жизни человечьей.


МУЗЕЙНЫЕ МЫСЛИ

Я работаю смотрителем в музее,
наблюдаю ротозеев и смотрю,
чтоб вели себя прилично и не смели
есть и пить, и бурно стряхивать ноздрю.

И такое это славное занятье,
много женщин вижу только со спины
и, конечно же, пониже – там, где платья
беспардонно и волнующе тесны.

Мысли разные при этом лезут в душу,
от вульгарных до астральных и благих,
и сливаются в объятьях, как под душем,
с пестротой телес шедевров мировых.

Люди, звери и тиранства, и витийства
на полотнах выдающихся имен,
алтари, кресты, раздоры и убийства –
все геройства, все потехи всех времен.

Я смотритель, мне доверено былое,
проникаюсь им в добре его и зле.
Жизнь – такая, мы – такие, всё – такое
было, есть и будет вечно на земле.

Что ж, друзья мои поэты, что ж так рьяно,
все презрев, нагие, рвемся в звездный дым?
Жизнь не может быть другою, как ни странно,
как и люд живой не может быть другим.

Не податься ль нам в ученья к не-поэтам –
в смысле хлеба, в смысле радостей земных?
Для былого – мы в грядущем, но при этом
те же страсти и мордасти... Тот же стих!


* * *
Вале

Пусть будет небесным, кто хочет,
пусть будет ничтожным, кто хочет,
предателем, вором и прочим,
мне дела до этого нет.

Живу, как дано мне природой,
люблю эту землю и воды,
журчащие под небосводом
в разводах, рождающих свет.

Теплом наслаждаюсь и домом,
твоей колготней и изломом
не мысли, а властного грома
в цветущем сверканье планет.

В разладе с душой шелестящей,
в мечте о бессмертье погрязшей,
в слиянии с телом гулящим –
гаранте отмеренных лет,

Живу, не заботясь о мире,
задире, факире, вампире,
в простой большеглазой квартире,
тобой упоен и согрет.


* * *
Свете и Мише Будиловским

Веселые даты, печальные даты –
встревожена память,
и разум хвостатый
шурует и рыщет в колодце былого,
на вес проверяет, на смысл и на слово
все то, что еще не слежалось, не ссохлось,
то сдавит безмолвьем, то вырвется в голос.

Вершины, кручины, полеты, провалы
и все, что попало,
что жизнь даровала…
Хвостатая память – живые картины
и сердца пожары, и ливни, и льдины,
и клавиш погоня, и радость, и плаха,
и песнь Корбюзье, и мозаика Баха.

Ничто, говорят, не проходит бесследно:
веселая лента, печальная лента
стрекочет кузнечиком – годы мотает,
снежок на ресницах слезинкой сверкает
и теплой смешинкой вовсю серебрится,
и снова, и снова душа по крупицам
себя собирает в родстве с непреложным,

И жизнь продолжается
просто и сложно…


Юбилей писателя — это всегда праздник его читателей. Это всегда прекрасный повод перечитать его книги, сказать о своей любви к его творчеству.
Исполнилось 75 лет талантливому поэту и прозаику Льву Ленчику. Он — автор прекрасных книг «По краю игры», «Трамвай мой — поле», «Свадьба» и других, публикаций в журналах и сборниках.
От души поздравляя Льва Ленчика с юбилеем, желаем ему крепкого здоровья и вдохновенья – на многие и долгие годы!

Игорь Цесарский, Евсей Цейтлин