ЛИТЕРАТУРНАЯ СТРАНИЦА

ЛИТЕРАТУРНАЯ СТРАНИЦА

Владимир Пучков

Представляем нашим читателям творчество Владимира Пучкова — известного русского поэта, живущего в Украине. Его творчество отмечено престижной премией Николая Ушакова, а в конце прошлого года на фестивале поэзии "Пушкинская осень" он был признан "королем поэтов". В эти дни Владимиру Пучкову исполняется 60 лет. Медиа-группа "Континент" поздравляет писателя с юбилеем и только что присужденной ему золотой медалью американского Фонда "Андерсон Хаус" за лучшую поэтическую книгу года.

ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ
На заре наших лучших времен, по воле отдела писем газеты "Комсомольское знамя" (она же — приснопамятная "Коза"), мне передали конверт из Николаева, со стихами, напечатанными мелким, отличным от стандарных "ундервудов" шрифтом. Имя автора, Владимира Пучкова, ничего не говорило. Но в бурном потоке продукции самопальных гениев, захлестывавшей отдел литературы, разглядеть мастера было нетрудно. Я увидел поэта, умеющего в стихотворном романсе не сорваться в слащавость, а говоря о серьезных вещах, избежать патетики. Это вроде бы прописи, но и сейчас, когда свобода творчества подобна купеческому загулу, а все понимают всё, по-настоящему получается только у избранных. У Владимира Пучкова получалось. Слова, казалось, сами собой соединялись в музыку. Этому не выучиться даже у хороших наставников. Это нужно иметь в душе.

Наше общение по почте продолжалось года два. А потом мы встретились, и, как пишут некоторые особо талантливые писатели, поняли, что знали другу друга всегда. С тех пор прошло немало лет, но, сколько бы ни носило меня по свету, стихи Владимира Пучкова никогда не предавали, помогая устоять "на грани счастья и неволи — на стыке моря и лимана". Как оказалось, они, «эфемерные» эти строки, скроены из более прочного материала, чем стяги нашей общей Атлантиды...

Годы перестроек, переломов, прорывов и прочих изысков на ниве социального травматизма не изничтожили в поэте самого главного. Не отбили таланта. Стихи Владимира Пучкова получили выдержку в дубовой бочке «малой родины» тогда, когда многие орденоносные вина продерьмились. А то, что со временем в его строки примешалась полынь... Что ж, этот горький и чистый степной сбор, этот натянувшийся травяной чай, заговоренный фирменным семантическим распевом, еще сильнее отогревает, обволакивает сердце и туманит глаза...

Юрий Мезенко
______________________________________

Владимир Пучков родился в 1950 г. Живет и работает в украинском городе Николаеве. По профессии журналист, главный редактор газеты «Вечерний Николаев». Как поэт начал публиковаться в конце 60-х. Стихи и поэтические переводы с украинского печатались во многих журналах и поэтических антологиях. Автор сборников «Азбука музыки» (Киев, 1984), «Парусный цех» (Одесса, 1988), «Видимо-невидимо» (Киев, 1989), «Вечерний чай» (Николаев, 1998), «Штрафная роща» (Николаев, 2005), "На стыке моря и лимана" (2009). В соавторстве с известным украинским поэтом Дмитрием Креминем в 2009 г. подготовил и издал книгу взаимопереводов «Два берега» (на русском, украинском и английском языках). Стихи Владимира Пучкова переведены на украинский, английский, китайский и др. языки. Член Союзов писателей Украины и России. Лауреат Всеукраинской литературной премии им. Николая Ушакова (2005) и премии "Планета поэта" им. Леонида Вышеславского (2009). Лауреат международного Волошинского конкурса поэзии «Коктебель-2008», победитель поэтического турнира «Пушкинская осень» с присвоением титула «Король поэтов» (2009). В 2009 году награжден золотой медалью американского Фонда "Андерсон Хаус" за лучшую поэтическую книгу года.
______________________________________

НА СТЫКЕ МОРЯ И ЛИМАНА

ЛОВ СТАВРИДЫ В ЧЕРНОМОРКЕ
Давно хочу дойти до сути,
отведать соли океана,
но все топчу полоску суши
на стыке моря и лимана.

Зовя в моря, трубят турбины!
Но, как ни рвут они поводья, —
темны и сумрачны глубины...
Кипит живое мелководье!

Она проста, моя планида:
гребу на зорьке, утром рано,
туда, где плещется ставрида
на стыке моря и лимана.

Не мне искать добычи легкой.
Мне сохранить хотя бы малость,
чтоб над моей смоленой лодкой
звезда намокшая смеялась.

Чтобы душа зашлась от боли
в мешке молочного тумана,
на грани счастья и неволи —
на стыке моря и лимана.

ЭХО
Заблудилась, ушла? Поделом.
Пусть на память нанижется это:
балериной
сквозь
бурелом
пробирается легкое эхо...

Хоть откликнись на голос живой!
Прилипает к подолу репейник,
зарастает тропа муравой,
зарастает травой муравейник.

ОТМЕЛЬ
Утром лежишь, золотая от сна,
свежая, нежная…
Ты мне насквозь, до песчинки, ясна,
отмель прибрежная.
Илом летучим вспухают следы,
стайка щекочется…
Завтра достигну глубокой воды,
нынче – не хочется.
Чиркнет пунктиром по глади голыш…
Хоть бы не отняли
чуткую пустошь, слепящую тишь
утренней отмели!


ПОКРОВСКАЯ ОЖИНА
В фокусных переплетах
окон, как в фотораме,
пчелы в небесных сотах -
звезды над хуторами.
Ноет в калитке тихо
сорванная пружина,
боком шуршит ежиха –
там, где живет Ожина.

Кто на подворье ступит -
брови Ожина супит,
ловит она на слове,
любит она - до крови.
Было б сполна в коморе
рыбы, вина и хлеба!
Там, где верста до моря,
дальше - верста до неба.

Трудно в шаланде зыбкой,
даже в мечте ребячьей,
плыть не заветной рыбкой,
а сиротой рыбачьей,
с нежностью притаенной
раннего ждать заката
дочерна прокаленной
дочери интерната.

Круто моряна солит,
ловко Ожина ранит:
не подпускает - колет,
вцепится - не отстанет.
Плети навскидку мечет,
когти в засаде точит -
болью Ожина лечит,
счастья Ожина хочет.

Может, в избытке
сладкой
ягоды навязалось?
Тот отпускник с палаткой:
что-то в нем - показалось...
Дивным косила оком,
шагом дразнила шатким,
щедро поила соком -
черным, дремучим, сладким.

Нежностью тяжелела,
встречным теплом живилась,
жалила - и жалела,
жалилась - и журилась:
«Было б сполна в коморе
рыбы, вина и хлеба!
Если верста до моря -
значит, верста до неба…»

Утром смыкала створки,
разом смывала в море -
от интернатской хлорки
до инфернальной хвори!
И в низовой ветрянке
как-то отсохло сдуру
все, что привил по пьянке
нежный залетный гуру.

Волосы в узел стянет,
губы до слез кусая,
выйдет к лиману,
станет
в мокрый песок босая.
Дышит тепло овечье,
ноги в щекотке дафний…
Оспинка на предплечье -
след от прививки давней.


РАКУШКА
Я тебя выбрал из тысяч, и тысяч, и тысяч -
там, где моряна, солеными космами тычась,
будто старьевщица, вялым круженьем руки
перебирает пустые свои черепки,
там, где на солнце искрит перламутровой крошкой
хрусткий мысок за дощатой артельной сторожкой
и, желтоват, как медовый налив кураги,
катится к вечеру край курая и куги.

Я тебя выбрал из тысяч и тысяч ракушек -
хрупких ледышек, витушек, румяных простушек,
смуглых ладошек, сложенных играть в перстенек…
В сонмище томных красавиц - тебя подстерег.

В солнечной пустоши, где, воспаленные солью,
крепко взялись в хоровод ставниковые колья,
я тебя выбрал из тысяч, и тысяч, и ты -
взвихренным кружевом окаменелого танца
кажешь бесстыдный испод розоватого глянца...
Кануло лето. Пусты твои недра, пусты.


ПЛАЧ ПО КАЗАЦКИМ ЛЮЛЬКАМ
Юрию Мезенко
Ночью шторм лютовал - утром блики гуляют, как тюльки.
На зализанной отмели дремлют казацкие люльки.

Их лиман отдает после каждого шторма как плату,
их придонные струи выносят под каждую хату -
носогрейная глина, черепье, пустышки, бирюльки...
Я иду по воде, собираю казацкие люльки.

По сыпучей лагуне, по дну, что пружинит, как сито,
по жаровне шипучей, в которую влаги налито,
по Кинбурнской косе, по ее мелководному краю -
после шторма обломки погасших веков собираю.

Слепки вздохов глубинных, чудные сопелки-кривульки -
на лоснящейся отмели млеют казацкие люльки.

Сколько было по свету сражений, и сечей, и рубок -
тут осело оно, переметное кладбище трубок.
Может, выше: в излучинах Буга, Днепра да Ингула -
дым прокуренных легких воронка столетий втянула?
Водяной мертвовод, чье туннельное верткое тело
сквозь эпохи прошло - вырываясь из рук, просвистело!..

Омут штопорной тяги. Бегущий виток мясорубки:
раз! - и нет никого. Только ил набивается в трубки.

Нескончаемый брод... Примеряю на ощупь следы,
из которых растут родники преисподней воды.
Где ты, время чужое? Твой выброс песками притушен.
Мертвой зыбью стоит безголосый эоловый вой...
Лишь торчат чубуки - перископы, свистульки отдушин,
и прилив набухает над кромкою береговой.


БОЯРЫШНИК
Где пожгли усадьбу адмирала
в девятьсот беспамятном году,
мы росли, душа не обмирала,
пьяно цвёл боярышник в саду.

Здесь водили в прятки, темнолики,
предки, ускользнувшие из рам.
Выводки садовой земляники
густо расселялись по ярам.

Над Психеи треснувшей фигуркой
колыхалась белая луна…
Память, ты сухой змеиной шкуркой
в снадобья давно истолчена!

Адмирала ночкою погожей
утоптали мертвого в мешок.
Прорастёт у барышни под кожей
пьяного матроса корешок.


ЗОЛОТЫЕ ВОРОТА
Сегодня ты поймешь,
откуда так знакома
рука, что, исчерпав
простой любовный код,
черкнула наискось
в кабине таксофона:

буду ждать
тебя
у Золотых Ворот".

На перекрестке
трехминутном,
двухгрошовом,
где стекла выбиты
и ветер ворот рвет,
крошись, цветной мелок,
заговоренным словом:
"Я буду
ждать тебя
у Золотых Ворот".

Напрасно не звони
и никого не мучай,
любви своя пора,
разлуке свой черед.
За сахарной горой,
за аспидною тучей
я буду ждать
тебя
у Золотых Ворот.


ОДИССЕЙ
Потерявшему родину-мать –
долго плыть на осклизлой доске,
и доплыть, и спасённо дремать
на зернистом ольвийском песке,
и пока фитилек не погас,
мотыльковому бризу внимать…
Неприлично скорбеть напоказ
потерявшему родину-мать.

Время стешет зубцы и рубцы
в синусоиду волн и холмов.
Не нектар из цветочной пыльцы –
пей вино из козлиных мехов!
И, вперясь в сыромятную муть,
корешок, непривитый побег, -
пожалей свою родину-мать,
потерявшую сына навек!

Замеси на землянку саман,
приголубь молодицу в соку,
не жалея элитных семян,
истолки ее ступу в муку!
И когда подрумянится край
горизонта в плавильной печи, -
на спасенной кифаре играй
и спасенное слово шепчи.

Чтобы вспомнить фамильную мощь, -
потерявшему родину-мать
наважденье оливковых рощ
надо парусной жменей поймать!
И в запале застольных бесед –
выйти вон, наклонясь у дверей,
чтобы здешний счастливый сосед
злой слезы не заметил твоей.

ГОД БЫЧКА
Одного не хватает толчка,
чтоб отчалить на парусной тяге...
Этот год - не Быка, а бычка,
беспородной лиманской дворняги.

Где причал об одном фонаре,
он бичует, отвержен от стаи,
пряча тело в мохнатой норе
у ольвийской дорической сваи.

Шевелится, течению в лад,
глупый раб постоянства и веры,
сторожит терракотовый клад
с утонувшей когда-то триеры.

Так, от мира укрывшись рукой,
Утепляясь вином и ватином,
доходяга хранит за щекой
золотую монетку с дельфином.

Этот год не Быка, а бычка -
самокрутки, похмельной заначки,
позабывшего ноты смычка,
потерявшей решенье задачки.

Чтобы слово, назло падежам,
заискрило от встречного слова,
мы, дружок, разговор по душам
забычкуем до лучшего клева.

Глянь, бенгальская божья свеча
рассыпается брызгами света
над картонной времянкой бича
и панельной скворешней поэта.

Ледяная мерцает вода,
и кляня, как постылую ношу,
я уже никогда-никогда
этот сумрачный берег не брошу.

Пусть дрожит на песке золотом
Год Бычка, как обмякшая гиря,
шевеля обеззвученным ртом
и крылатые жабры топыря.


ОБЖИНКИ
Молчу, обжегшись о традицию: 

горит пожнивная стерня, 

сухую землю отродившую 

ползучим заревом черня.

В соломенные переулочки 

погромный гул валит, пунцов –

вздымают крылья перепелочки, 

сзывая огненных птенцов! 


И, судорожно вздернув плечики,

посмертной нотою звеня, 

из-под колес летят кузнечики 

живыми брызгами огня!

Спешат уйти ежи и полозы 

в застенки брошенных кошар, 

но им навстречу лесополосы 

сухой прикапливают жар – 


и золотыми виснет сотами 

воспламененная листва, 

и дымными коловоротами 

уходят в небо дерева! 


Мое пристанище порушено:

гляжу из дымной пелены –
холмы ольвийские в Парутино 

дурным огнем опалены!.. 


О чем молчим ночами лунными 

на плоской тверди нежилой? 

Мы были гетами и гуннами, 

а стали хлебом и золой. 


Кочуй, кучумье племя хамово – 

подножный прах взойдет с нуля… 

На сотню верст, до моря самого, - 

горит, горит, горит земля!