ЛИТЕРАТУРНАЯ СТРАНИЦА

ЛИТЕРАТУРНАЯ СТРАНИЦА

Александр ЯКОВЛЕВ
Рассказы


ОТ СОСТАВИТЕЛЯ:
Сегодня у нас новая встреча с прозаиком и журналистом Александром Яковлевым, автором книг прозы «Все, что мы запомним», «Пешком из-под стола», «Осенняя женщина», многочисленных публикаций в периодической печати и двух десятков переводов (детективы, фантастика). Проза Александра Яковлева выходила в Дании, Китае, Финляндии, США и других странах. Он лауреат премии «Ясная поляна» имени Л.Н. Толстого за 2004 и 2005 годы. В настоящее время живёт в Москве, работает редактором отдела литературы «Литературной газеты».
Семен Каминский,
newproza@gmail.com



ЖАРЕНЫЕ АНАНАСЫ
Раз в год, приберегая это событие к отпуску, мой милый и незлобивый Петров взрывался. И тогда он садился в поезд, где столько чужих глаз, что сам себе становишься интересен, и отправлялся в крохотный городишко в центре России. А короче — на родину. Там и дочка его жила.
Под стук колес да под бесконечные леса-поля за окном думалось Петрову примерно так: «Надо же, маленький городок. Даже дождем его не успевает промочить, так быстро Земля его под тучами проносит... А в нем — где и место нашлось? — дочка. Маленькая. Вся-то с мое сердце...».
А еще думалось Петрову беспокойно, что не был он на родине лет двести. Или около того. И как там теперь?
На самом же деле прошел всего лишь год с последнего его визита. Да те километры, что между Петровым и дочкой, приплюсовать. Вот и получится двести лет. Одна из тех маленьких неправд, что были так любезны его сердцу.
Поезд, как и обещало расписание, доставил его в положенное время и место, освободился от Петрова и, облегченно отдуваясь, двинулся дальше, везя остальных.
Только на привокзальной площади Петров позволил себе увидеть, что городок все же чуть побольше, чем помещавшийся в памяти. Но иначе Петрову было бы трудно любить его целиком.
И все так же на привокзальной площади пахло свежим и теплым хлебом из соседней булочной.
— Ну что, город-городишко, — сказал Петров, глядя на шустрых воробьев, ловко орудующих среди чопорных, с городской пропиской, голубей. — Помнится мне, ты довольно снисходительно посматривал на Петрова-мальчугана, а мои шестнадцать лет внушали тебе подозрения, не так ли? Как это нет?! Я прекрасно помню, как ты дрожал за свои стекла и оберегал своих непорочных дев... Вспомнил? То-то. Ну и ладно. Кто старое помянет...
Несмотря на столь обнадеживающее начало, мест в гостинице не оказалось, а идти сразу к дочке, не осмотревшись в городке, основательному Петрову не хотелось.
— Вы ведь не в командировку? — спросила из-за стойки женщина, усталая от долгой такой работы.
— Нет, — сказал Петров. И почему-то решив, что он очень ловок в обращении с женщинами, спросил: — А мы не могли вместе учиться?
Женщина привычно ничего не ответила. Должно быть, смутилась, как лестно подумал про себя Петров. И в результате оказался сидящим в скверике у гостиницы, в обществе юного гипсового горниста, горн которого был отбит у самых губ.
— Должно быть, фальшивил, брат, — рассудил Петров.
А вообще, хорошее настроение никогда его не покидало. Даже если что-то и случалось, ему достаточно было призвать на помощь всего лишь каплю воображения или негромко, почти про себя засвистеть что-нибудь, например: «Не пробуждай воспоминаний...». И все.
— А и то сказать, — продолжил Петров, — о чем тут трубить? Взял бы я тебя с собой в тайгу... Вот там, брат, совсем другое дело. Ну, совсем другое. Труби, сколько душа пожелает. Деревьев много, а под ними зверья и птицы пока не перевелось. Найдется и для твоих звуков место. И никому не помешаешь. Больше того — станешь будить рано, только спасибо скажут. Правда! И места у нас — краше не бывает. Сам посуди: даже солнце оттуда восходит — это что, шутки? Правда, — добавил Петров, понизив голос, — последнее время его, солнце, приходится долго уговаривать. Оно капризничает, не хочет подниматься... Не совсем, признаюсь, приятное зрелище... Приходится всем народом наваливаться. А так все хорошо. Так что подумай, а я пока — по делам.
И те оставшиеся от двухсот километров несколько сот метров, что отделяют его от дочки, он проходит чуть ли не за час, отвлекаясь на все и вся.
Дверь открывает бывшая жена и спокойно, словно они расстались только вчера, говорит:
— Привет. Заходи.
Пока Петров заходит, он вспоминает, что жена его никогда и ничему не удивлялась. Это всегда ставило Петрова в тупик. Жить в тупике ему не нравилось. Поэтому они и разошлись. С тупиком и женой. А не потому, скажем, что он был жадный или злой, или пьяница.
В прихожей, а потом в комнате настает для Петрова время дочки.
Каждый раз, прежде, чем обняться, они минут пять корчат друг другу рожи. Ничего себе, веселые рожи. Потом уже Петров говорит:
— Ну, здорово что ли, сосиска.
— Сам сосиска, — не сдается Танек.
— Это почему же я сосиска? — удивляется он.
— А я почему? — изумлена она.
— Потому что ты маленькая, толстенькая и глупенькая, — сделав жалостливое лицо, поясняет он.
— А ты длинный, худой и... тоже, — отвечает она, делая шаг назад.
— Что-о? — грозно хмурит брови Петров.
И дочка, все еще маленькая, несмотря на долгие разлуки, уже готова хохотать, кричать, бегать. Но в комнату из кухни заглядывает бывшая жена и пресекает буйство:
— Значит так. Ты, любвеобильный отец, и ты, двуногая чума, пока жарится картошка...
Петров в это время видит перед собой только одноногую «чуму». Вторая нога у «сосиски» поднята и еще не знает, бежать ей или нет.
— ... идете гулять, но не далеко, а то вас не докричишься.
И они идут. Прогулка, понятно, начинается с захода в магазин, где закупается масса веселой и яркой чепухи. Затем они нагруженные возвращаются во двор, где Танек начинает возню в Песке, а Петров заманивает очередную мысль.
— Ты вот что мне объясни, — призывает Петров дочку. — Почему, когда я был такой же, как и ты, по возрасту, то и для меня возня в песке была непустяшным занятием... А теперь, при всем моем уважении к тебе, я не могу вспомнить и понять, что же там такого, в этом песке, было важного? Молчишь? Вот и получается, что память не все нам сохраняет из детства. А почему?
— Зовут, — отвечает Танек, показывая на окно, в котором призывно семафорит руками бывшая жена.
— Ладно, пошли. Пообщаемся все вместе, за столом. Тоже дело нужное...
— Письма регулярно получаешь? — спрашивает Петров, когда они с Таньком, помыв руки, сидят за столом.
— Угу, — говорит Танек с набитым ртом.
— А что толку, — вмешивается бывшая жена. — Читать-то все равно не умеет.
— Скоро научится, — убежденно говорит Петров. — Главное: по порядку письма складывать. А потом точно так же и прочитать. Ничего и не изменится. Просто можно считать, что шли с большим опозданием. Бывает...
— Я складываю, — говорит Танек.
И они продолжают работать вилками. Кроме бывшей жены, которая начинает обычное:
— Ты лучше скажи, когда вернешься? Совсем вернешься?
— А сколько у нас еще впереди?
— Чего впереди?
— Ну, лет жизни...
— Господи! Да откуда же я знаю? Ну, тридцать, допустим... Хватит?
— Так куда же мне торопиться? — резонно, как ему кажется, отвечает Петров.
— Так, — говорит бывшая жена, откладывая вилку и начиная мять в руках салфетку. — Хорошо. Теперь скажи, как, по-твоему, что ты сейчас ешь?
— Как что? — говорит Петров, всматриваясь в тарелку. — Сама же говорила — картошка.
— Угу. Картошка. А если бы я сказала — моченые грабли? Тоже бы поверил? И так же уплетал, не задумываясь?
— При чем тут грабли? Ведь вкусно же. Как, Танек?
— Во! — говорит Танек.
— Так вот слушай, — говорит бывшая жена. — Это — жареные ананасы. Специально для тебя, Петров. Ты ведь любишь, чтобы все не как у людей... Ведь любишь?
Только что приступивший к удивлению Петров вдруг понимает, что сейчас начнутся слезы. Этого он терпеть не может. Переглянувшись с Таньком, поднимается из-за стола.
— Ну... я пошел, что ли? — говорит он. — Проводишь, Танек?
— Ага, до двери, — говорит Танек, посмотрев на мать и сползая со стула.
В коридоре Петров целует дочку в лоб, вспоминая, что надо говорить в таких случаях.
— А... Вот вспомнил... Маму слушайся, — произносит он назидательно.
И еще кричит в комнату бывшей жене:
— Ушел!
А потом, пока спускается по лестнице и выходит во дворе, и пока добирается до сквера, к горнисту, все думает и бормочет под нос:
— Ананасы... Вроде бы видел когда-то. Не наш продукт, понятно, а где тепло... Много солнца, голопузых негритят и ананасов. Вот бы нам с дочкой там поселиться. То-то б славно зажили... А там, глядишь, и эту выписали. Может, понравилось бы ей?
Это не забывает он и жену.


ОСЕННЯЯ ЖЕНЩИНА
Нахальный такой дятел, хоть и симпатичный, на лету долбанул клювищем между бревнами и выдрал-таки кусочек пакли! И победно рванул к роще за деревней, замелькал меж голых ветвей, обустраиваться на зиму.
— Я же говорила, что надо сильнее заколачивать, — сказала она снизу.
— Залезла бы сама да заколачивала, — пробормотал я.
— Что?
— Я спрашиваю, — проговорил я громче, — если она идеальная женщина, почему жениться на ней должен я? Я-то не идеальный.
— Разумеется, — мгновенно и с удовольствием согласилась она. — Ты не идеальный. Но, тем не менее, она имеет право на опору.
— На что?
Я с трудом удерживал равновесие на этой хлипкой, как и все в ее хозяйстве, стремянке.
— Ты даже этого не знаешь? — изумилась она. — Так слушай, золотце: мужчина должен быть опорой для женщины.
— То есть? Что я должен делать в этом качестве? Шею подставить? Давай паклю...
— Держи... Ой, в глаз попало! Ветер еще этот дурацкий!.. А ты вот вспомни отца, вспомни...
— Чьего?
— Твоего.
— Да я и не забывал.
— Был он опорой для мамы?
— Я как-то не спрашивал. Только не надо обвинять меня в черствости...
— Ну, помогал он ей вас, детей, растить?
— Да. Для этой цели на дверной ручке в их спальне всегда висел ремень. Широкий такой, помню, офицерский. Однажды...
— Я серьезно. Жалел он мать?
— Как это?
— Деньги приносил?
— Попробовал бы... А черт! По пальцу... Попробовал бы не приносить.
— Вот! Не бил ее?
— Хм... Меня к рингу не допускали. Но, судя по доносящимся звукам, пограничные конфликты имели место. Слушай, кажется, дождь, а?
— Ничего, сейчас прекратится. Он весь день начинается. Вон там еще постучи. Видишь, торчит?
— Вижу, только летать я еще не научился, некогда...
— И не научишься.
— Кто знает. Мне одна девица как-то сказала: потерпи еще лет пять, и я стану красавицей...
— Тьфу!
— Что тьфу?
— На девиц твоих — тьфу! Ты хоть понял, о чем я говорила?
— Насчет опоры? Более-менее. Я не понял: я-то тут при чем?
— Ты, именно ты и должен стать ей опорой. Битый час тебе втолковываю!
— Ладно, не сердись. Но ты же сама сказала, что детей она не хочет, так?
— Ну-у... Нежелательно. Возраст уже...
— Вот. Итак, поддержка в деле воспитания детей исключается. Второй пункт. Женщин я не бью. Так что ей что со мной, что без меня — одно и то же.
— Как это?
— Не перебивай. Остается финансовый вопрос. Она что, не работает?
— Почему? Работает. Но платят мало.
— А что если я ей просто буду выплачивать стипендию? Именную? Имени моего имени? А? Нет, серьезно, мне эта идея нравится. Ты узнай, какая бы сумма ее устроила, я бы подумал... Представляешь, я сохранил для человечества идеальную женщину, помог ей выжить! Все, давай телефон. Как-нибудь позвоню.
— Не как-нибудь, не как-нибудь! Позвонишь сегодня же или завтра. Я ее предупредила.
— Уже!? А если бы я не согласился?
— А то я тебя не знаю.
— Что-о?
— Ничего, ничего. Заканчивай. Пойдем, покормлю. А то и с сытым мужиком тяжело говорить, а уж с голодным...
— А ведь я даже не знаю, о чем и как разговаривать с идеальной женщиной!
— Уж во всяком случае, не так, как со мной!
— Слушай, а у нее с чувством юмора как?
— Прекрасно.
— То есть — как у тебя?
— Вот-вот, если будешь разговаривать с ней в таком тоне...
— В каком?
— В глупом, развязном... Пиши — пропало. У вас с ней ничего не получится.
— Значит, придется разговаривать глупо и развязно.
— Не испытывай мое терпение!
— Ну, хорошо. Позвонил. Что дальше?
— Пригласишь куда-нибудь.
— Хорошо. Приглашу.
— Куда? Уже решил?
— Это сейчас надо решать?
— Конечно! Я же должна знать!
— Давай паклю... Домой, конечно.
— Ты с ума сошел! Я же тебе целый день толкую — она не такая... Сходите на выставку, погуляйте...
— А знаешь что? Приглашу-ка я ее к тебе. Вот и будем вместе конопатить. Или картошку копать. Смотри, уже дожди зарядили, погниет все, не управишься...
— Ох-хо-хо... Нет! И вообще, что ты себе думаешь? Женщина тебе кто?
— Товарищ, соратник... в различного рода схватках.
— Картошку копать... Это ты брось. А ты на что?
— Хорошо, если она такая идеальная, то почему не замужем, а? Почему?
— Ты не хуже моего знаешь, как не везет таким женщинам. Ка-та-стро-фи-чески! Вам же все вертихвосток подавай.
— Ты прямо как старенькая страха рассуждаешь. Не рано ли?
— А ты думаешь, мы с тобой молоденькие? Посмотри на себя. Неустроенный, неухоженный. Все порхаешь, а морщины-то уже...
— Ну, спасибо. Только почему бы тебе о себе не позаботиться? А ты — о ней...
— Да что я? Промаялась, привыкла. Дочка уже, слава Богу, большая, в школу ходит... А ей... Ей тяжело. Таким женщинам всегда тяжело, а уж в наше-то время... Она такая... Беззащитная.
Мы уже сидим в продуваемой сквозь щели в бревнах кухне и пьем чай на мяте. В окно видно, как под фонарем в глубине сада сидит ее сумасшедший брат. Он быстро-быстро курит и лихорадочно крутит ручку настройки давно сломанного приемника.
— Ну?
Она смотрит грустно и устало.
— Позвонишь?
— Позвоню. Только я ничего не обещаю.
— Нет, нет, — торопливо успокаивает она. — Если не понравится, никто тебя силком никуда не потащит. А послезавтра я тебе перезвоню. Расскажешь мне все, хорошо?
— Угу. Все-все расскажу. С пикантными подробностями.
— Ну, иди, — вдруг сердито говорит она. — Мне брата надо кормить. Он не любит посторонних.
Я иду к калитке, вспугивая по пути птицу со стены дома. Наверное, того же дятла. Протяжно вскрикивает у станции электричка. Сзади, над двором, слышен зов:
— Сережа! Сереженька! Иди обедать... Иди, не бойся. Нет никого...


ГДЕ ТЫ БЫЛ ВО ВРЕМЯ ДОЖДЯ?
Летом под Звенигородом есть тихая станция Скоротово. Как и большинство приезжающих сюда дачников, я не знаю, существует ли она зимой. Пытаясь убежать от Москвы подальше, железная дорога в Скоротове вытягивается в одну колею. Так что всегда немножко тревожно — возвращаются ли ушедшие дальше, в Звенигород, электрички?
Дневная тишина тяжела запахом многих трав. Лишь изредка ветер из леса подмешает к ней терпкий дух разогретых на солнце шпал.
Белые пенистые островки тысячелистника, желто-сиреневый брачный наряд иван-да-марьи, редкое рябоватое золото зверобоя, прячущего свою целебную силу среди чернобыльника... Все это мои новые знакомые, которых я, городской житель, с неясной страстью разгадывал сначала в книгах, а потом уже на воле. Я прочитал ради них много хороших и умных книг. Но больше умных, потому что, увидев вдруг склоненную над травами старушку, я вспомнил: «... запрещается собирать растения у железнодорожного полотна».
Я ничего не сказал старушке, прошел мимо.
А через несколько метров я встретил и ее внучат: одного лет шести, другого — трех. Светлые-светлые волосы их были, казалось, омыты лесными дождями и согреты теплым дыханием придорожного разнотравья. Белоголовики, как я тут же окрестил их для себя, набирались бабкиной мудрости, что-то старательно выискивая в цветах и зелени. А мне для этого пришлось прочесть много умных и хороших книг. Но все-таки больше умных, потому что, пройдя немного, услыхал я топоток сзади и, оглянувшись, встретил полный недоумения взгляд белоголовика большенького.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Ну конечно, — сказал я. — Извини. Здравствуй.
Отвернулся и шагнул было. Но топоток, возникнув вновь, настиг меня и смолк, когда я, роясь в прочитанном, во всем, прочитанном мною, оглянулся.
— До свидания, — прошептал он укоризненно. Рядом с ним крепкой подпорочкой стоял младший.
— Ах ты, Господи, помилуй, — сказал я тоже шепотом, чтобы не испугать этот маленький мир наш. — До свидания, до свидания.
О губительна, бабка, мудрость твоя!
Я прибавил шагу, как всегда, пытаясь убежать от того, что не понял с первого раза.
Хорошо, что у нас есть дела, которые ждут нас и подгоняют. И мы все сваливаем в память, надеясь и искренне веря, что придет время, и мы во всем разберемся и поймем... Будто если это и в самом деле произойдет, нас кто-то похвалит и даст нам покой...
Меня ждали на даче. Ждали мои друзья и, может быть, любовь моя. И я спешил, соединенный с ними тайным заговором горожан, боящихся поодиночке леса, реки, гор, но привыкших издали восхищаться ими.
Сойдя с насыпи, прежде, чем уйти в лес, я оглянулся. Столбик с километровой отметкой и линия железной дороги оставались сзади, как граница.

Сколько раз давал себе зарок не курить в лесу. Дыши, ведь легкие в городе... И что-нибудь из умной книги. Но нет, нет. Страшно. Запахи леса сильнее запахов трав, в крови моей, душат сердце, дурманят голову. Если и остался леший в лесу, то часть его — в запахах. Они закружат, заведут, и никогда не отыщешь дороги. И уже тогда, найдя в лесной голытьбе души родственные, я забуду язык умных книг, но познаю слова сокровенные... Страшно...
Как бы осерчав на робость мою, лес зашумел, призывая ветер, заплел тропы корнями, показал ненадолго, как отвергнутую мною награду, островок синего неба... И будет гроза тебе карой... Успел заметить краем глаза каплю «волшебной» росы на ладони манжетника...
... В ожидании грозы мир сузился до размеров нашей с тобой комнаты. Закрыть все окна, форточки, двери для покоя домашних, как они кричат: гроза, гроза! сквозняк, все побьет... и поднимается милая всем суматоха, и что-то обязательно разбивается. Ждать. Но молния... но гром... Ждать. Молния. На мгновение застынут, выхваченные из темноты, книжные полки и мертвенно-бледные корешки книг, одеяло на твоих коленях, диковинным белым цветком прижатая к груди твоя раскрытая ладонь. Гром. И все затихнут в терпеливой и тихой радости, что вот произойдет, вот кончится, и тогда, после теплого шального ливня, открыть все окна (какой запах, ты только вдохни; озон; фу, как скушно; хорошо, не озон, «Шанель»; обиделась).
Я знаю, зачем лесу нужен ливень. Это: промочить листья и травы, напитать их новыми запахами; это: добраться до моих папирос... «Здравствуйте. — До свидания». Сколько раз говорили мне цветы и травы, открываясь и закрываясь каждый день, терпеливо ожидая встречи и ответы. И ты, Ты — радуясь (здравствуй) и обижаясь (до свидания)... Ничего, я научился курить в дождь. Ничего, авось, глухота моя мне же и во спасение. Дайте подумать, пока идет дождь... Гром и молния. О чем подумать? Как спрятаться от грозы? Забыл. Читал, но забыл. Как не заблудиться в лесу? Забыл... Вспомню. Если бы ты сейчас была здесь. Ты ведь не вскрикиваешь притворно при грозе. Право же, в лесу можно забыть о всей той дряни, что так быстро пристает к тебе в городе. Ты обиделась? Напрасно, я же вижу, как ты пытаешься противостоять. Ты у меня молодец. Стойкий оловянный солдатик... Страшно.
Разве мы не в лесу? В городе? Хорошо, пойдем гулять, я же знаю, ты любишь гулять вечером после дождя. И чтобы я обязательно нарвал тебе цветов с клумбы в нашем скверике. Это не воровство?
В дождь, как осенью, память раскрывается навстречу сущему и чутко всматривается в любой его знак.
Нет, лес, я ушел от тебя. А вернее, и не приходил. Хоть и бесконечны дожди твои, но память, память моя жива не тобой. Так что давай, отпускай меня из плена. Меня ждут...
Дуб, под которым я нашел кров, надежно спрятал меня. И когда я вышел из леса, только ноги мои были мокры по колено — это травы напоминали о себе.

Большой черный пес вдалеке прыгал рядом со знакомой фигуркой, спешащей навстречу мне. Я почти побежал. Потом побежал. Я видел ту, что дарила меня любовью и которой я сейчас спешил отдать свою. Так у нас на земле заведено.
Мы сближались, и уже лицо мое ощущало тепло твоего взгляда... Вдруг твой ньюф остановился, зарычал и стал пятиться от меня, прижимаясь к ногам твоим, не пуская тебя. И ты, мокрая насквозь, остановилась, откинув прилипшую к лицу прядь волос.
— Ты сухой, — сказала ты испуганно.
— Ну да, — я еще улыбался. — Я хочу сказать тебе...
— Подожди, — чуть не закричала ты. — Ты же совсем сухой! Где ты был во время дождя?
Это лес, быстро-быстро подумал я. Это его штучки. А собака учуяла запахи лешего. Это лес не оставляет меня.
— Это лес, — сказал я. — Но я люблю тебя.
Показалось ли мне, что слова мои прозвучали как признание в смертном грехе...
Ты отвернулась от меня и пошла по травам. Пес бежал рядом, радуясь хвостом твоему нежданному спасению. А я видел по спине твоей, облепленной мокрым платьем, как страшно тебе было во время грозы, хоть ты и была не одна, но с чужими тебе, и как ты тревожилась за меня...
И еще я видел, но далеко впереди, что, наверное, мне удастся найти слова для тебя и успокоить. Ведь я читал не только умные книги, но и хорошие, добрые. Я еще отмоюсь волшебной росой манжетника и вернусь из леса промокший до нитки, и все пройдет.
Все ведь проходит, кроме дождя.