ВСЕ МУЗЫ В ГОСТИ БУДУТ К НАМ

ВСЕ МУЗЫ В ГОСТИ БУДУТ К НАМ

ЛИАНА АЛАВЕРДОВА

«УЗНАЮ ТЕБЯ, ПЛЕМЯ СЫНОВЕЙ АВРААМА»

Лиана Алавердова уроженка Баку, Азербайджан. Историк по образованию, она работала в Институте философии и права Академии наук Азербайджана. Стихи, статьи, эссе, переводы с английского и азербайджанского языков неоднократно публиковались в республиканской периодической печати. В 1991 г. Корчаковское Общество Азербайджана наградило Лиану памятной медалью за цикл стихов, посвященных Яношу Корчаку. Лиана с семьей живет в Америке с 1993 года. Она автор трех стихотворных сборников: «Рифмы», «Эмигрантская тетрадь» и «Из Баку в Бруклин» (последний сборник вышел на русском и английском). Стихи Л. Алавердовой звучали неоднократно по русскому радио и на телевидении Америки. Лиана работает в Бруклинской Публичной Библиотеке.

От составителя. Стихи Лианы Алавердовой отличаются удивительной преданностью еврейской теме и еврейским ценностям: религии, истории, обычаям... Только краткий перечень заглавий убедительно говорит об этом: «Народу Израиля», «Моисей», «Посвящение Иерусалиму» и др. Думаю, что под ее строчками, обращенных к хасидам: «Перед вашим упорством
замолчать бы, потупясь… Для меня вы святые. / Вы – кто против теченья ...», подписались бы многие читатели «Обзора».
Ян ТОРЧИНСКИЙ


НАРОДУ ИЗРАИЛЯ
Самодовольный Рим! Твоя жестокость
казалась недомыслием детей,
не ведающих, что творят. Законы
почтение и скуку навевали.
И если б не задумчивость портретов
фаюмских, так притягивавших блеском
незабываемо-огромных глаз,
не римская скульптура, не Вергилий
величественный, если б не Катулл
с его любовно-простодушным пылом,
то, право же, имперская гордыня
была б претенциозностью смешна.

Но по контрасту с леденящим воем
волчицы римской, ты, о мой народ,
всегда мне представлялся неким чудом,
загадкою несломленного духа,
пробившимся средь каменистых плит
растением упрямым, жизнестойким,
напоминавшим миру о любви,
о человечности среди крестов и пыток.
Далекий, смуглый, пламенный народ,
Мятежников, еретиков родитель,
не знавший, не предвидевший путей,
которыми судьба тебя протащит,
растреплет, расцветит твои ряды.
Гул кровожадный ипподрома или
разнузданное «эвое» вакханок,
великолепье мраморных божеств,
раскрашенных глазниц призыв суровый,
шаманский дух языческого культа –
ничто не увело тебя с пути
особого, своей особой доли,
ничто не отвлекло тебя от зова
могучего пророка твоего,
от следования руке незримой,
все гнавшей, гнавшей облако вперед
затем, чтобы привесть тебя сюда,
где нынче ты стоишь, опять не зная,
что приготовит новое тысячелетье.


МОИСЕЙ
1
Все со мной говорит.
Будь то куст или облако, или
это голос крови
не дает мне забыть Твое имя.
Я подвластен ему.
Этот голос бичом меня гонит.
Мне гадать ни к чему
ни по жертвам и ни по ладоням.
Сорок лет я брожу
по земле раскаленнее ада.
Я вопроса стыжусь:
«Может, мы – неразумное стадо?
Может, кучка людей,
что за мной, обреченная, бродит –
это гул площадей,
распинающий малый народец?»
Я не вижу морщин.
Выгорает одежда от зноя.
Я не знаю причин.
Я – потомок Адама и Ноя.
Нет желанной Земли.
Нет дороги. Терпенье на грани.
Даже душу излить
не могу. Подавляю стенанья.
Ноги стер до крови.
Руки стали чернее эбена.
Кто меня вдохновил
на дорогу длиной в поколенья?
Говорят, я жесток.
Говорят, что мой нрав необуздан.
Этих каменных строк
я хранитель. Хребтину до хруста
распрямляя, идти,
на корню выжигая крамолу.
Будет куст мне светить.
Будет истины Голос глаголить.

2
Тебя я вижу в дымке пред собой,
земля моя! Прекрасная невеста,
что, впрочем, не торопится женой,
подругой стать. Скорее мне ответствуй!
Так ты ждала? Зачем же отдалась
иному жениху, чужим объятьям?
Да будь ты неприступна, как скала, –
тебя возьму, вспашу тебя, занятья
тебе найду. Так вот ты какова!
Так вот зачем я сорок зим и весен
все брел к тебе, стирая жернова,
роняя хлеб из стариковских десен.
Ты зелена, искомая. Холмы
вздымаются, как девственные груди.
Я петь готов, как юноша, псалмы.
С тобой о тяготах пути забудешь.
Как будто бы ни Каина греха
не знала ты, ни Вавилонской свары.
Но не могу уже я услыхать
ни птиц твоих, ни голос жен лукавых.
И дух мой вылетает из груди,
к тебе стремясь, тебя одну желая.
А тело... Нет, черты не перейти...
Все кончено... Египет... Мгла сплошная...


АЛЛЕ ДЕМИДОВОЙ
И волосы разделены прямым пробором,
словно у богини.
Тяжелые, просторные одежды
античность из забвенья вызывают,
А голос приглушенный, с хрипотцой
есть голос пифии (когда б ее слыхали).
Ей все подвластно. В мире просто нет,
чего бы не смогла сыграть актриса.
И страшно думать, что теперь она,
да-да, она, высокое искусство,
пойдет не площадь, где огни реклам
с ее чела сотрут огонь небесный
и превратят в еще одно пятно
в бессмысленной мозаике Нью-Йорка.


* * *
А колеса словно жернова, жернова.
У меня болит голова, голова.
И я еду – близко, далеко? – не скажу.
Крепко сумочку в руках держу.

Я сижу на этой жесткой скамье,
размышляю о себе, о тебе.
Может, для того и создан сабвей,
чтоб о жизни размышлять, о ней?

Потому что некогда, некогда, никогда
нет времени подумать о жизни, да,
а ведь только так, только не спеша
перемалывается душа.

Мне бы выводы, доводы не забыть,
хлеб по дороге не забыть купить,
не забыть, зачем я и почему
поезд двигается во тьму.


* * *
Елене Литинской
Меня сравнили с Изабеллой Росселини –
И возгордилась я тщетой павлиньей.
В реальности – старею и полнею.
Себя жалею.

Вам кажется, что я спокойней Будды,
Но жизнь свою рассказывать не буду.
Спокойствие мое – одна усталость.
Все, что осталось.

Организованность моя – лишь оболочка,
Ну а под ней – безумие клокочет.
Барахтаюсь, сражаясь с энтропией.
Назло стихиям.

Коль невзначай одно стихотворенье
Потешит чей-то ум иль чье-то зренье,
Иль опечалится на миг подруга –
Моя ль заслуга?


* * *
И хлынуло небо
в оконный проем,
И в сердце проникло,
И царствует в нем.
О как непокорен
И как одинок,
Забытый, безвестный
Домашний пророк!


* * *
Тишина разлита в старом дворе.
Сушатся коврики на жаре.
Роза выворачивается, но
никто не глядит в окно.

Неуклонно сохнет яростный плющ,
и грустит мадонна вне райских кущ,
что поставлена охранять покой
набожной чьей-то рукой.

У нее лицо грустит ни о чем.
Под облупленным голубым плащом
не заденет хрупкой рукой она
паутину душного сна.

Подступает осень, а с нею весть,
что назначено сохнуть, вянуть, стареть.
Мною пройдена половина иль треть.
Так зачем же чудится смерть?

Осень – львица. Перед прыжком в зрачках
неподвижно-желтых видны облака.
Жертвенная покорность окрестностей.
Спад скоростей.

Она же, чувствуя хищную власть,
дышит жадно. Уже осклабила пасть,
и ей наплевать, что чувствуем мы
и как не хотим зимы.

Пока же в старом дворе тишина.
Коврики убраны. Обожжена
солнцем, страдает роза, но
никто не глядит в окно.


Д О М
Моим родителям и бабушке с любовью и нежностью

Этот дом не поместье, где дух столетий.
Заурядный хрусталь в привозном буфете,
и Стендаля зачитан двухцветный томик,
и перо павлина в старом альбоме.
Здесь мой дед рассказывал мне про Ноя,
здесь готовили плов, борщи и жаркое.
Натюрморт простодушно заполнен арбузом,
и в ларце палехском лежит мезуза.
Семь слонов, что бредут друг за дружкой следом
отражают бока в самоваре медном,
торжествуют мартовские нарциссы,
и гуляют голуби по карнизу.

Этот дом исчез, как будто и не был,
Атлантидой сгинул, стал быль и небыль.
Изначальнее «до» (и не только ноты),
для меня реальней, чем хлеб и кофе.
Дом упал легко, разлетелись карты,
и не пахнет прежним жильем апартмент.
Мы ушли к другим городам и весям,
кто в душе ликуя, кто нос повесив.
Тут в накачанных мускулах киногерои,
тонконогие дивы, чьи груди вдвое
норм обычных, а спать нам некогда даже,
и сплошные сейлы, и дух продажи.
Эмигранты мы, это наша участь.
Мы опять сбиваемся в общность кучи.
И отрезана жизнь, как по шву порвалась.
И кто знает, сколько нам миль осталось...


СМЯТЕНИЕ
Всей влагой жадною, ластящейся к ногам,
наполнен жизнью и большой и малой,
нахлынул, полонил косматый океан,
и прошлое как бы волной слизало.
Все спуталось – и рухнули мосты,
собой являя хрупкость и конечность.
В охапку – испещренные листы
дней прожитых, знакомой прежде речи.
Тут – океан, там – мир, знакомый и чужой,
все реже вспоминаемый, все дальше
куда-то относимый...


ПОСВЯЩЕНИЕ ИЕРУСАЛИМУ
Молитвами, надеждами храним
ты светишься, о мой Иерусалим!
От праотцов до Страшного Суда
сияешь ты, как чистая звезда.
Я почитаю блеск твоих седин.
Как Бог – един, на свете ты – один.
Тебе хасиды посвящали песнь,
и славен Бог, что ты на свете есть!
Тобой да будет верящий спасен.
Ты наш приют, ты наш молельный дом.

Предсмертный шепот побелевших уст,
изгнания позор и Холокост...
А ты был жив упрямо, вопреки.
И о тебе вздыхали старики,
и спорили кудрявые юнцы,
болтали дети за куском мацы.
Ты растворялся в дымке, словно миф,
но не исчез старанием ешив,
непостижимой верой чудаков,
что помнили тебя среди плевков
и шли на погребальные костры
по неизменным нравам той поры.
Ты возлегаешь пышно, словно царь.
Ерушалаим, слез моих алтарь!
Вздохну, пасхальный кубок пригубя:
мой дед слепой не увидал тебя.
Но, грешная (себе же на беду),
я мысленно всю жизнь к тебе иду.
Май 1992 г.


К БИБЛИИ
Открываю Книгу книг,
книгу жизни и бессмертья;
в ней сплетаются столетья,
из нее наш мир возник.
Набухает чернозем,
бродит, словно сусло, племя;
в ней клокочет, стонет время,
в ней Гоморра и Содом.
Стопудовых тех страниц
я, рассеянный читатель,
мне доверился Создатель
средь гримасничавших лиц.

Но смогу ли приподнять
груз сей? О, как стонут плечи!
Кто меня пытливо лечит,
тот умеет врачевать...
1992 г.


ХАСИДЫ
Вьются длинные пейсы,
губы сжаты упрямо.
Узнаю тебя, племя
сыновей Авраама.
Не боитесь кому-то
вы казаться смешными –
слепки той, местечковой
и сожженной России.
Это мир наших бабок.
Цили, Срули и Бени
по-английски картавят
здесь, в другом измереньи.
В большинстве раствориться
очевидно, что проще,
но чудак ли, мудрец ли
доли той не захочет.
Вы – ожившее чудо,
возрожденный Егупец.
Перед вашим упорством
замолчать бы, потупясь.
Вас «пейсатыми» кличут.
Для меня вы святые.
Вы – кто против теченья.
Вы – жестокие выей.


* * *
Римме Коган
Пойдем на Брайтон в ресторан, моя родная.
Нам нужен этот балаган, зачем – не знаю.
Там будет много разных блюд и с выпендрёжем.
Такой солидный русский дух, что аж сквозь кожу.
Официанты будут там, что вышибалы.
Там будет шум, там будет гам, и горя мало.
Бриллианты будут – будь здоров, в обтяжку – ляхи,
у кавалеров от прыжков мокры рубахи.
Там будет чей-то юбилей или бар-мицва,
и среди множества гостей легко забыться.
Пропахнем водкой, табаком, духами, потом,
и мысли – словно помелом, одна икота.
Веселье будет тамада вздымать натужно,
ему покорные стада охрипнут дружно.
Там позолота, мрамора, как в ханской бане,
и шоу блещет до утра, увы, телами.
Певец в жилетке слезно так споет о шмоне,
что разрыдается завмаг, как вор в законе.
И натолкавшись до стыда со всей ордою,
мы скажем: больше никогда и ни ногою.
24 июля 2001 г.


ИСХОД
Мне кажется, во мне жива
Слепая память гетто.
Я там дрожала, как листва.
Чужого неба синева
Несла свои секреты.
Во мне униженность живет
Всех тех ночей погромных.
Животный страх, страх за живот,
За жизнь свою, за свой народ
Рос чудищем стотонным.
Дрожала, верила, ждала
И милости и чуда.
И желтая звезда прожгла
То, что я с гордостью несла –
наследие иуды.
Прощайте, Прага или Лодзь!
Зачем вам дочь Сиона?
Я буду только дальний гость.
Себе оставьте вашу злость,
И злотые, и кроны.
Я только боль возьму с собой,
отнюдь не добровольно!
О вы, что гнали на убой
Моих родных, меня с семьей...
Я ухожу. Довольно.
2004 г.


ВОПРОС
Как он выжил этот предок
избежав (никак не мало!)
ассирийскую жестокость,
ярость Тиглатпаласара?
Как гоненья Вавилона
вынес, римские галеры,
антиоховы расправы,
эпидемии холеры,
и неистовство зилотов,
крестоносные походы,
нищету, скитанья, голод,
реймского собора своды,
инквизицию, погромы,
черносотенцев, гестапо?
Мой живучий ловкий предок,
подаривший маму с папой...
2004 г.


* * *
Тот плач на реках вавилонских,
в себя вобравший все знание
о будущем и прошлом
(погром Александрийский, гибель Храмов...),
тот плач, прошивший скорбной, горькой нотой
столетия, стенанья о земле, что враг –
пройдут века –
засыплет солью, оставив лишь мечтой
для поколений;
протяжный, заунывно-долгий плач,
в котором я б не поняла ни слова,
молитвою иль песней моросящий,
а то и погребающий волною,
гонимый ветром, словно семена
смоковницы, впоследствии принявшей
несправедливого проклятья тяжесть,
(так бесприютно, Боже, так навечно) –
тот плач живет во мне.